Утро помещика

Краткое содержание рассказа
Читается за 47 минут(ы)

Князю Нехлю­дову было девят­на­дцать лет, когда он из 3-го курса универ­си­тета приехал на летние ваканции в свою деревню и один пробыл в ней все лето. Осенью он написал своей тетке, графине Бело­рецкой, которая, по его поня­тиям, была его лучший друг и самая гени­альная женщина в мире, что соби­ра­ется оста­вить универ­ситет, чтобы посвя­тить себя жизни в деревне. Желая привести дела в порядок Нехлюдов открыл, что главное зло заклю­ча­ется в бедственном поло­жении мужиков, и что зло это можно испра­вить только трудом и терпе­нием. Князь решил что его священная и прямая обязан­ность забо­титься о счастье семисот своих крестьян, а чтобы быть рачи­тельным хозя­ином, не надо диплома и чинов. Нехлюдов просил также не пока­зы­вать письма брату Васе, а брат Ваня если и не одобрит это наме­рение, то поймет его.

Графиня отве­тила ему, что письмо это ничего не дока­зало, кроме того, что у князя прекрасное сердце. Однако, чтобы быть добрым хозя­ином, нужно быть холодным и строгим чело­веком, чем он едва ли когда-нибудь будет, хотя и стара­ется притво­ряться таким. Такие планы — всего лишь ребя­че­ство. Князь всегда хотел казаться ориги­налом, но эта ориги­наль­ность не что иное, как излишнее само­любие. Нищета нескольких крестьян — зло необ­хо­димое, или такое зло, кото­рому можно помочь, не забывая всех своих обязан­но­стей к обще­ству, к своим родным и к самому себе.

Молодой человек, получив это письмо, долго думал над ним и наконец, решив, что и гени­альная женщина может ошибаться, подал прошение об уволь­нении из универ­си­тета и навсегда остался в деревне.

У моло­дого поме­щика были состав­лены правила действий по своему хозяй­ству, и вся жизнь его была распре­де­лена по часам, дням и месяцам. Воскре­сенье было назна­чено для приема проси­телей, для обхода хозяй­ства бедных крестьян и для подания им помощи с согласия мира, который соби­рался вечером каждое воскре­сенье. В таких заня­тиях прошло более года, и молодой человек был уже не совсем новичок ни в прак­ти­че­ском, ни в теоре­ти­че­ском знании хозяй­ства.

Ясным июнь­ским воскре­се­ньем барин отпра­вился к селу, распо­ло­жен­ному по обеим сторонам большой дороги. Нехлюдов был высокий, стройный молодой человек с боль­шими, густыми, вьющи­мися темно-русыми воло­сами, с светлым блеском в черных глазах, свежими щеками и румя­ными губами, над кото­рыми только пока­зы­вался первый пушок юности. Во всех движе­ньях его и походке заметны были сила, энергия и добро­душное само­до­воль­ство моло­дости. Крестьян­ский народ пест­рыми толпами возвра­щался из церкви, низко кланяясь барину и обходя его.

Нехлюдов вынул записную книжку: «Иван Чури­сёнок — просил сошек», — прочел он. Жилищем Чури­сенка был полу­сгнивший сруб, погнув­шийся набок и вросший в землю. Дом и двор были когда-то покрыты под одну неровную крышу, теперь же только на застрехе густо нависла гниющая солома; наверху же местами видны были стро­пила.

— Дома ли Иван? — спросил Нехлюдов.

— Дома, кормилец, — отве­тила небольшая стару­шонка, в изорванной клет­чатой панёве.

Когда Нехлюдов, поздо­ро­вав­шись с ней, прошел через сени на тесный двор, старуха подпер­лась ладонью, подошла к двери и, не спуская глаз с барина, тихо стала пока­чи­вать головой. На дворе бедно и грязно. Чури­сёнок топором выла­мывал плетень, который прида­вила крыша.

Иван Чурис был мужик лет пяти­де­сяти, ниже обык­но­вен­ного роста. Черты его заго­ре­лого продол­го­ва­того лица, окру­жен­ного темно-русой с проседью бородою и такими же густыми воло­сами, были красивы и выра­зи­тельны. Его темно-голубые полу­за­крытые глаза глядели умно и добро­душно-безза­ботно. Небольшой правильный рот, резко обозна­чав­шийся из-под русых редких усов, когда он улыбался, выражал спокойную уверен­ность в себе и несколько насмеш­ливое равно­душие ко всему окру­жа­ю­щему. По грубости кожи, глубоким морщинам, резко обозна­ченным жилам на шее, лице и руках, по неесте­ственной суту­ло­ва­тости и кривому, дуго­об­раз­ному поло­жению ног видно было, что вся жизнь его прошла в непо­сильной, слишком тяжелой работе. Одежда его состояла из белых посконных порток, с заплат­ками на коленях, и такой же грязной, распол­зав­шейся на спине и руках рубахи. Рубаха низко подпо­я­сы­ва­лась тесемкой с висевшим на ней медным ключиком.

— Вот пришел твое хозяй­ство прове­дать, — с детским друже­лю­бием и застен­чи­во­стью сказал Нехлюдов. — Покажи-ка мне, на что тебе сохи, которые ты просил у меня на сходке.

— Да вот двор подпе­реть хоте­лось, совсем уж разва­лился.

— Да тебе нужно лесу, а не сошек.

— Вестимо нужно, да взять-то негде: не все же на барский двор ходить! Коли нашему брату повадку дать за всяким добром на барский двор кланяться, какие мы крестьяне будем?

— Ну ты бы так и на сходке говорил, что тебе надо весь двор пристроить. Ведь я рад помочь тебе…

— Много довольны вашей мило­стью, — недо­вер­чиво и не глядя на барина отвечал Чури­сёнок. — Мне хоть бы бревна четыре да сошек пожа­ло­вали, так я, может, сам управ­люсь, а который негодный лес, так в избу на подпорки пойдет. Того и ждем с бабой, что вот-вот раздавит кого-нибудь, — равно­душно сказал Чурис. — Намедни и то нака­тина с потолка моей бабе по спине полых­нула, да так что она до ночи замертво проле­жала.

— Отчего же ты больна, а не прихо­дила сказаться в боль­ницу? — с досадой сказал молодой барин, пожимая плечами.

— Да недосуг все: и на барщину, и дома, и ребя­тишки — все одна! — засто­нала баба. — Дело наше одинокое…

Нехлюдов вошел в избу. В сере­дине этой черной, смрадной шести­ар­шинной избенки, в потолке, была большая щель, и, несмотря на то, что в двух местах стояли подпорки, потолок так погнулся, что, каза­лось, с минуты на минуту угрожал разру­ше­нием.

Нехлю­дову было досадно и больно, что Чурис довел себя до такого поло­жения и не обра­тился прежде к нему, тогда как он с самого своего приезда ни разу не отка­зывал мужикам и только того доби­вался, чтоб все прямо прихо­дили к нему за своими нуждами. Он почув­ствовал даже неко­торую злобу на мужика, сердито пожал плечами и нахму­рился; но вид нищеты, окру­жавшей его, и среди этой нищеты спокойная и само­до­вольная наруж­ность Чуриса превра­тили его досаду в какое-то грустное, безна­дежное чувство.

— Видел ты каменные герар­дов­ские избы, что я построил на новом хуторе, что с пустыми стенами? Избы славные, сухие и теплые, и от пожара не так опасны. Я её, пожалуй, отдам тебе в долг за свою цену; ты когда-нибудь отдашь, — сказал барин с само­до­вольной улыбкой, которую он не мог удер­жать при мысли о том, что делает благо­де­яние. — Что ж, разве это тебе не нравится? — спросил Нехлюдов, заметив, что, как только он заго­ворил о пере­се­лении, Чурис погру­зился в совер­шенную непо­движ­ность и, уже не улыбаясь, смотрел в землю.

— Нет, ваше сиятель­ство, коли нас туда пере­се­лите, мы и здесь-то плохи, а там вам навек мужи­ками не будем. Да там и жить-то нельзя, воля ваша!

Нехлюдов стал было дока­зы­вать мужику, что пере­се­ление, напротив, очень выгодно для него, что плетни и сараи там построят, что вода там хорошая, но тупое молчание Чуриса смущало его, и он почему-то чувствовал, что говорит не так, как бы следо­вало. Чури­сёнок не возражал ему; но когда барин замолчал, он, слегка улыб­нув­шись, заметил, что лучше бы всего было посе­лить на этом хуторе стариков дворовых и Алёшу-дурачка, чтоб они там хлеб кара­у­лили.

— И, батюшка ваше сиятель­ство! — с живо­стью отвечал Чурис, как будто испу­гав­шись, чтоб барин не принял окон­ча­тель­ного решения, — здесь на миру место весёлое: и дорога, и пруд тебе, и все наше заве­дение мужицкое, тут искони заве­денное, и ветлы — вот, что мои роди­тели садили; и дед и батюшка наши здесь Богу душу отдали, и мне только бы век тут свой кончить, ваше сиятель­ство, больше ничего не прошу. Буде милость твоя избу попра­вить — много довольны вашей мило­стью оста­немся; а нет, так и в старенькой своей век как-нибудь доживем.

Когда Нехлюдов сел опять на лавку и в избе водво­ри­лось молчание, преры­ва­емое только хныка­ньем бабы, утиравшей слёзы рукавом рубахи, молодой помещик понял, что значила для Чуриса и его жены разва­ли­ва­ю­щаяся избенка, обва­лив­шийся коло­дезь с грязной лужей, гниющие хлевушки, сарай­чики и трес­нувшие ветлы, виднев­шиеся перед кривым оконцем, — и ему стало что-то тяжело, грустно и чего-то совестно.

— Ты приходи нынче на сходку; я миру пого­ворю о твоей просьбе; коли он присудит тебе избу дать, так хорошо, а у меня уж теперь лесу нет. Я от всей души желаю тебе помочь; но коли ты не хочешь пере­се­литься, то дело уже не мое, а мирское.

— Много довольны вашей мило­стью, — отвечал смущенный Чурис. — Коли на двор леску убла­го­тво­рите, так мы и так попра­вимся. — Что мир? Дело известное… Я приду. Отчего не прийти? Только уж я у мира просить не стану.

Моло­дому поме­щику, видно, хоте­лось ещё спро­сить что-то у хозяев; он не вставал с лавки и нере­ши­тельно погля­дывал то на Чуриса, то в пустую, истоп­ленную печь.

— Что, вы уж обедали? — наконец спросил он.

— Нынче пост голодный, ваше сиятель­ство.

Нехлюдов уж давно знал, не по слухам, не на веру к словам других, а на деле, всю ту крайнюю степень бедности, в которой нахо­ди­лись его крестьяне; но вся действи­тель­ность эта была так несо­об­разна со всем воспи­та­нием его, складом ума и образом жизни, что он против воли забывал истину, и всякий раз, когда ему, как теперь, живо, осяза­тельно напо­ми­нали её, у него на сердце стано­ви­лось невы­но­симо тяжело и грустно, как будто воспо­ми­нание о каком-то свер­шенном, неис­куп­ленном преступ­лении мучило его.

— Отчего вы так бедны? — сказал он, невольно выска­зывая свою мысль.

— Да каким же нам и быть, батюшка ваше сиятель­ство, как не бедным? Земля наша какая: глина, бугры, да и то, вот уж с холеры, почитай, хлеба не родит. Старуха моя больная, что ни год, то девчонок рожает: ведь всех кормить надо. Вот один маюсь, а семь душ дома. Вот моя подмога вся тут, — продолжал Чурис, указывая на бело­го­ло­вого маль­чика лет семи, с огромным животом, который в это время робко вошел в избу и, уставив испод­лобья удив­ленные глаза на барина, обеими ручон­ками держался за рубаху Чуриса.

— Только будет милость ваша насчет училища его увольте: а то намедни земский приходил, тоже, говорит, и его ваше сиятель­ство требует в училищу. Ведь какой у него разум, ваше сиятель­ство? Он ещё млад, ничего не смыслит.

— Нет, мальчик твой уж может пони­мать, ему учиться пора. Ведь я для твоего же добра говорю. Ты сам посуди, как он у тебя подрастет, хозя­ином станет, да будет грамоте знать и читать будет уметь — ведь все у тебя дома с Божьей помощью лучше пойдет, — говорил Нехлюдов, стараясь выра­жаться как можно понятнее и вместе с тем почему-то краснея и зами­наясь.

— Неспорно, ваше сиятель­ство, — вы нам худа не желаете, да дома-то побыть некому: мы с бабой на барщине — ну, а он, хоть и маленек, а все подсоб­ляет. Какой ни есть, а все мужик, — и Чури­сёнок с улыбкой взял своими толстыми паль­цами за нос маль­чика и высморкал его.

— Да я ещё хотел сказать тебе, — сказал Нехлюдов, — отчего у тебя навоз не вывезен?

— Какой у меня навоз, батюшка ваше сиятель­ство! И возить-то нечего. Скотина моя какая? кобы­ленка одна да жере­бенок, а телушку осенью из телят двор­нику отдал — вот и скотина моя вся. Да и скотина ко двору нейдет к нашему. Вот шестой год не живет.

— Ну, братец, чтоб ты не говорил, что у тебя скотины нет оттого, что корму нет, а корму нет оттого, что скотины нет, вот тебе на корову, — сказал Нехлюдов, краснея и доставая из кармана шаровар ском­канную пачку ассиг­наций и разбирая её, — купи себе на мое счастье корову, а корм бери с гумна, — я прикажу.

— Много довольны вашей мило­стью, — сказал Чурис со своей обык­но­венной, немного насмеш­ливой улыбкой.

Моло­дому барину стало неловко; он тороп­ливо встал с лавки, вышел в сени и позвал за собой Чуриса. Вид чело­века, кото­рому он сделал добро, был так приятен, что ему не хоте­лось скоро расстаться с ним.

— Я рад тебе помо­гать, — сказал он, оста­нав­ли­ваясь у колодца, — тебе помо­гать можно, потому что, я знаю, ты не ленишься. Будешь трудиться — и я буду помо­гать; с Божиею помощью и попра­вишься.

— Уж не то, что попра­виться, а только бы не совсем разо­риться, ваше сиятель­ство, — сказал Чурис, принимая вдруг строгое выра­жение лица, как будто весьма недо­вольный пред­по­ло­же­нием барина, что он может попра­виться. — Жили при батьке с братьями, ни в чем нужды не видали; а вот как помер он да как разо­шлись, так все хуже да хуже пошло. Все одино­че­ство!

Опять Нехлюдов испытал чувство, похожее на стыд пли угры­зение совести. Он приподнял шляпу и пошел дальше.

«Юхванка-Мудрёный хочет лошадь продать» — Юхван­кина изба была тщательно покрыта соломой с барского гумна и сруб­лена из свежего осино­вого леса (тоже из барского заказа). Сенцы и холодная изба были тоже исправные; но общий вид доволь­ства нару­шался клетью с недо­пле­тённым забором и раскрытым навесом, виднев­шимся из-за нее.

С другой стороны подхо­дили две крестьян­ские женщины с полным ушатом. Одна из них была жена, другая мать Юхванки-Мудрё­ного. Первая была плотная, румяная баба. На ней была чистая, шитая на рукавах и ворот­нике рубаха, новая панева, бусы и вышитая щеголь­ская кичка. Легкое напря­жение, заметное в красном лице её, в изгибе спины и мерном движении рук и ног, выка­зы­вали в ней необык­но­венное здоровье и мужскую силу.

Юхван­кина мать, несшая другой конец водо­носа, была, напротив, одна из тех старух, которые кажутся дошед­шими до послед­него предела старости. Кост­лявый остов её был согнут; обе руки её, с искрив­лен­ными паль­цами, были какого-то бурого цвета и, каза­лось, не могли уж разги­баться; понурая голова носила на себе самые урод­ливые следы нищеты и глубокой старости. Из-под узкого лба, изры­того по всем направ­ле­ниям глубо­кими морщи­нами, тускло смот­рели в землю два красные глаза, лишенные ресниц. Один желтый зуб выка­зы­вался из-под верхней впалой губы. Морщины на нижней части лица и горла похожи были на какие-то мешки, качав­шиеся при каждом движении. Она тяжело и хрипло дышала; но босые искрив­ленные ноги, хотя, каза­лось, чрез силу воло­чась по земле, мерно двига­лись одна за другою.

Скромный молодой помещик строго, но внима­тельно посмотрел на румяную бабу, нахму­рился и обра­тился к старухе.

— Дома сын твой? — спросил барии.

Старуха, согнув ещё более свой согнутый стан, покло­ни­лась и хотела сказать что то, но, приложив руки ко рту, так закаш­ля­лась, что Нехлюдов, не дождав­шись, вошел в избу. Юхванка, сидевший в красном углу на лавке, увидев барина, бросился к печи, как будто хотел спря­таться от него, поспешно сунул на полати какую-то вещь и, подер­гивая ртом и глазами, прижался около стены, как будто давая дорогу барину. Юхванка был русый парень лет трид­цати, стройный, с молодой остренькой бородкой, довольно красивый, если б не бега­ющие карие глазки, непри­ятно выгля­ды­вавшие из-под смор­щенных бровей, и не недо­статок двух передних зубов, который тотчас бросался в глаза, потому что губы его были коротки и беспре­станно шеве­ли­лись. На нем была празд­ничная рубаха, поло­сатые портки и тяжелые сапоги с смор­щен­ными голе­ни­щами.

Внут­рен­ность избы Юхванки не была так тесна и мрачна, как внут­рен­ность избы Чуриса, хотя в ней так же было душно, и также беспо­ря­дочно было раски­нуто мужицкое платье и утварь. Две вещи здесь как-то странно оста­нав­ли­вали внимание: небольшой погнутый самовар и черная рамка с порт­ретом какого-то гене­рала в красном мундире. Нехлюдов, недру­же­любно посмотрев на самовар, на портрет гене­рала и на полати, обра­тился к мужику.

— Здрав­ствуй, Епифан, — сказал он, глядя ему в глаза.

Епифан покло­нился, глаза его мгно­венно обежали всю фигуру барина, избу, пол и потолок, не оста­нав­ли­ваясь ни на чем.

— Я зашел к тебе узнать, зачем тебе нужно продать лошадь. — Сухо сказал барин, видимо, повторяя приго­тов­ленные вопросы.

— Лошадь, которая, васясо, негодная… Коли бы живо­тина добрая была, я бы прода­вать не стал, васясо.

— Пойдем, покажи мне своих лошадей.

Покуда Нехлюдов выходил в двери, Юхванка достал трубку с полатей и закинул её за печку.

На дворе под навесом стояла худая сивая кобы­ленка, двух­ме­сячный жере­бенок не отходил от её тощего хвоста. Посе­ре­дине двора, зажму­рив­шись и задум­чиво опустив голову, стоял гнедой меренок, с виду хорошая мужицкая лошадка.

— Вот евту-с хочу продать, васясо, — сказал Юхванка, махая на задре­мав­шего меренка и беспре­станно мигая и пере­дер­гивая губами. Нехлюдов попросил поймать меренка, но Юхванка, объявив скотину норо­ви­стой, не тронулся с места. И только когда Нехлюдов сердито прикрикнул, бросился под навес, принес оброть и стал гоняться за лошадью, пугая её. Барину надоело смот­реть на это, он взял оброть и прямо с головы подошел к лошади и, вдруг ухватив её за уши, пригнул к земле с такой силой, что меренок заша­тался и захрипел. Когда Нехлюдов заметил, что совер­шенно напрасно было употреб­лять такие усилия, и взглянул на Юхванку, который не пере­ставал улыбаться, ему пришла в голову самая обидная в его лета мысль, что Юхванка смеется над ним и считает его ребенком. Он покраснел, открыл лошади рот, посмотрел в зубы: лошадь молодая.

— Ты лгун и негодяй! — сказал Нехлюдов, зады­хаясь от гневных слез. Он замолчал, чтоб не осра­миться, распла­кав­шись при мужике. Юхванка тоже молчал и с видом чело­века, который сейчас заплачет, и слегка подер­гивал головой. — Ну, на чем же ты выедешь пахать, когда продашь эту лошадь? А главное, зачем ты лжешь? Зачем тебе нужны деньги?

— Хлеба нетути ничего, васясо, да и долги отдать мужичкам надо-ти, васясо.

— Лошади прода­вать и думать не смей!

— Какая же наша жизнь будет? — отвечал Юхванка совсем на сторону, и кидая вдруг дерзкий взгляд прямо на лицо барина: — Значит, с голоду поми­рать надо.

— Смотри, брат! — закричал Нехлюдов, — таких мужиков, как ты, я держать не стану. Ты сидишь дома да трубку куришь, а не рабо­таешь; ты своей матери, которая тебе все хозяй­ство отдала, куска хлеба не даешь, позво­ляешь её своей жене бить и дово­дишь до того, что она ко мне жало­ваться прихо­дила.

— Поми­луйте, ваше сиясо, я и не знаю, какие эти трубки бывают, — смущенно отвечал Юхванка, кото­рого, преиму­ще­ственно оскор­било обви­нение в курении трубки.

— Послушай, Епифан, — сказал Нехлюдов детски-кротким голосом, стараясь скрыть свое волнение, — Если ты мужиком хорошим хочешь быть, так ты свою жизнь пере­мени, оставь привычки дурные, не лги, не пьян­ствуй, уважай свою мать. Зани­майся хозяй­ством, а не тем, чтоб казенный лес воро­вать да в кабак ходить. Коли тебе в чем-нибудь нужда, то приди ко мне, попроси прямо и не лги, тогда я тебе не откажу.

— Поми­луйте, васясо, мы, кажется, можем пони­мать вашего сяса! — отвечал Юхванка, улыбаясь, как будто вполне понимая всю прелесть шутки барина.

Эта улыбка и ответ совер­шенно разо­ча­ро­вали Нехлю­дова в надежде тронуть мужика и обра­тить на путь истинный. Он грустно опустил голову и вышел в сени. На пороге сидела старуха и громко стонала, как каза­лось, в знак сочув­ствия словам барина.

— Вот вам на хлеб, — сказал ей на ухо Нехлюдов, кладя в руку ассиг­нацию, — только сама покупай, а не давай Юхванке, а то он пропьёт.

Старуха кост­лявой рукой ухва­ти­лась за прито­локу, чтоб встать, но Нехлюдов уже был на другом конце улицы, когда она встала.

«Давыдка Белый просил хлеба и кольев». Пройдя несколько дворов, Нехлюдов при пово­роте в пере­улок встре­тился с своим приказ­чиком, Яковом Алпа­тычем, который, изда­лека увидев барина, снял клеен­чатую фуражку и, достав фуля­ровый платок, стал обти­рать толстое, красное лицо.

— Был у Мудрё­ного. Скажи, пожа­луйста, отчего он такой сделался? — сказал барин, продолжая идти вперед по улице. — Он совер­шенный негодяй, лентяй, вор, лгун, мать мучит и, как видно, такой зако­ре­нелый негодяй, что никогда не испра­вится. И жена его, кажется, прегадкая женщина. Старуха хуже всякой нищей одета; есть нечего, а она разря­женная, и он тоже. Что с ним делать — я реши­тельно не знаю.

Яков заметно смутился, когда Нехлюдов заго­ворил про жену Юхванки.

— Что ж, коли он так себя попустил, ваше сиятель­ство, — начал он,-то надо меры изыс­кать. Он точно в бедности, как и все одинокие мужики, но он все-таки себя сколько-нибудь наблю­дает, не так, как другие. Он мужик умный, грамотный и честный, кажется, мужик. И старо­стой при моем уж управ­лении три года ходил, тоже ничем не замечен. А как вам не угодно, значит, эти меры употреб­лять, то уж я и не знаю, что с ним будем делать. В солдаты опять не годится, потому как двух зубов нет. А что насчет старухи вы изво­лите беспо­ко­иться, то это напрасно. Ведь это вообще в крестьян­стве, когда мать или отец сыну хозяй­ство пере­дали, то уж хозяин сын и сноха, а старуха уж должна свой хлеб зара­ба­ты­вать по силе по мочи. Они, конечно, тех чувств нежных не имеют, но уж в крестьян­стве вообще так ведется. Ну, поссо­ри­лась с снохой, та, может быть, её и толк­нула — бабье дело! Уж вы и так слишком все изво­лите к сердцу прини­мать. Домой изво­лите? — спросил он.

— Нет, к Давыдке Белому, или Козлу… как он прозы­ва­ется?

— Вот уж доложу вам. Чего с ним не делал — ничто не берет: ни на себя, ни на барщину, все как через пень колоду валит. И ведь Давыдка — мужик смирный, и неглупый, и не пьет, а вот хуже пьяного другого. Одно, что в солдаты выйдет или на посе­ленье, больше делать нечего. Так я вам не нужен, ваше сиятель­ство? — прибавил управ­ля­ющий, замечая, что барин не слушает его.

— Нет, ступай, — рассе­янно отвечал Нехлюдов и напра­вился к Давыдке Белому.

Давыд­кина изба криво и одиноко стояла на краю деревни. Высокий бурьян рос на том месте, где когда-то был двор. Никого, кроме свиньи, лежащей в грязи у порога, не было около избы.

Нехлюдов постучал в разбитое окно: но никто не отозвался ему. Он вошел в отво­ренную избу. Петух и две курицы расха­жи­вали по полу и лавкам. Шести­ар­шинную избенку всю зани­мали печь с разло­манной трубой, ткацкий стан, который, несмотря на летнее время, не был вынесен, и почер­невший стол с выгнутою, трес­нувшею доскою.

Хотя на дворе было сухо, но у порога стояла грязная лужа, обра­зо­вав­шаяся от течи в крыше. Трудно было поду­мать, чтоб место это было жилое, однако в этой избе жил Давыдка Белый со всем своим семей­ством. В насто­ящую минуту Давыдка крепко спал, забив­шись в угол печи. Не видя никого в избе, Нехлюдов хотел уже выйти, как протяжный вздох изоб­личил хозяина.

— Кто там? Поди сюда!

На печи медленно заше­ве­ли­лось, спусти­лась одна большая нога в изорванном лапте, потом другая, и наконец пока­за­лась вся фигура Давыдки Белого. Медленно нагнув голову, он взглянул в избу и, увидев барина, стал пово­ра­чи­ваться немного скорее, но все ещё так тихо, что Нехлюдов успел раза три пройти от лужи к ткац­кому стану и обратно, а Давыдка все ещё слезал с печи. Давыдка Белый был действи­тельно белый: и волоса, и тело, и лицо его — все было чрез­вы­чайно бело. Он был высок ростом и очень толст. Толщина его, однако, была какая-то мягкая, нездо­ровая. Довольно красивое лицо его, с светло-голу­быми спокой­ными глазами и с широкой окла­ди­стой бородой, носило на себе отпе­чаток болез­нен­ности. На нем не было заметно ни загара, ни румянца; оно все было какого-то блед­ного, желто­ва­того цвета и как будто все заплыло жиром или распухло. Руки его были пухлы, как руки людей, больных водяною, и покрыты тонкими белыми воло­сами. Он так разо­спался, что никак не мог совсем открыть глаз и стоять не поша­ты­ваясь и не зевая.

— Ну, как же тебе не совестно, — начал Нехлюдов, — середь белого дня спать, когда тебе двор строить надо, когда у тебя хлеба нет?..

Как только Давыдка опом­нился от сна и стал пони­мать, что перед ним стоит барин, он сложил руки под живот, опустил голову, склонив её немного набок, и не двигался. Он, каза­лось, желал, чтоб барин пере­стал гово­рить, а поскорее прибил его, но оставил поскорее в покое. Замечая, что Давыдка не пони­мает его, Нехлюдов разными вопро­сами старался вывести мужика из его покорно терпе­ли­вого молчания.

— Для чего же ты просил у меня лесу, когда он у тебя вот уже целый месяц лежит, а? — Давыдка упорно молчал и не двигался. — Ведь надо рабо­тать, братец. Вот теперь у тебя хлеба уж нет — все от лени. Ты просишь у меня хлеба. Чей хлеб я тебе дам?

— Господ­ский, — пробор­мотал Давыдка, робко и вопро­си­тельно поднимая глаза.

— А господ­ский-то откуда? На тебя и на барщине жалу­ются, — меньше всех работал, а больше всех хлеба просишь. За что же тебе давать, а другим нет?

В это время мимо окна мельк­нула голова крестьян­ской женщины, и чрез минуту в избу вошла Давыд­кина мать, высокая женщина лет пяти­де­сяти, весьма свежая и живая. Изрытое ряби­нами и морщи­нами лицо её было некра­сиво, но прямой твердый нос, сжатые тонкие губы и быстрые серые глаза выра­жали ум и энергию. Угло­ва­тость плеч, плос­кость груди, сухость рук и развитие мышц на черных босых ногах её свиде­тель­ство­вали о том, что она уже давно пере­стала быть женщиной и была только работ­ником. Она бойко вошла в избу, притво­рила дверь и сердито взгля­нула на сына. Нехлюдов что-то хотел сказать ей, но она отвер­ну­лась от него и начала креститься на черную дере­вянную икону, потом она опра­вила грязный клет­чатый платок и низко покло­ни­лась барину.

Увидав мать, Давыдка заметно смутился, согнул несколько спину и ещё ниже опустил шею.

— Спасибо, Арина, — отвечал Нехлюдов. — Вот я сейчас с твоим сыном говорил о вашем хозяй­стве.

Арина, или, как её прозвали мужики ещё в девках, Аришка Бурлак, не дослушав, начала гово­рить так резко и звонко, что вся изба напол­ни­лась звуком её голоса:

— Чего, отец ты мой, чего с ним гово­рить! Хлеб лопает, а работы от него, как от колоды. Только знает на печи лежать. Уж я сама прошу: накажи ты его ради Господа Бога, в солдаты ли — один конец! Мочи моей с ним не стало. Загубил он меня, сироту! — взвизг­нула она вдруг, размахнув руками и с угро­жа­ющим жестом подходя к сыну. — Гладкая твоя морда лядащая, прости Господи! (Она презри­тельно и отча­янно отвер­ну­лась от него, плюнула и снова обра­ти­лась к барину с тем же одушев­ле­нием и с слезами на глазах, продолжая разма­хи­вать руками.) Заморил он меня, подлец! Невестка с работы изве­лась — и мне то же будет. Взяли мы её запро­шлый год из Бабу­рина, ну, баба была молодая, свежая. Как нашу работу узнала, ну и надо­рва­лась. Да ещё на беду маль­чишку родила, хлеба нету, да ещё работа спешная, у нее груди и пере­сохни. А как детёнок помер, уж она выла-выла, да и сама кончи­лась. Он её порешил, бестия! — снова с отча­янной злобой обра­ти­лась она к сыну… — Что я тебя просить хотела, ваше сиятель­ство, жени сына, пожа­луйста. Я не дай Бог помру, ведь он тебе не мужик будет. И невеста есть — Васютка Михей­кина.

— Разве она не согласна?

— Нет, кормилец.

— Я принуж­дать не могу; поищите другую: не у себя, так у чужих; только бы шла по своей охоте. Насильно выдать замуж нельзя. И закона такого нет, да и грех это большой.

— Э-э-эх, кормилец! Да какая своей охотой к нам-то пойдет, да и какой мужик девку нам отдаст? Одну, скажут, с голоду замо­рили, так и моей то же будет. Кто ж нас обду­мает, коли не ты? — сказала Арина, опустив голову и с выра­же­нием печаль­ного недо­умения разводя руками.

— Вот хлеба вы просили, так я прикажу вам отпу­стить, — сказал барин. А больше я ничего не могу сделать.

Нехлюдов вышел в сени. Мать и сын, кланяясь, вышли за барином.

— Что я с ним буду делать, отец? — продол­жала Арина, обра­щаясь к барину. — Ведь мужик-то неплохой, а сам себе злодей стал. Не иначе, как испор­тили его злые люди. Коли найти чело­века, его изле­чить можно. Не сходить ли мне к Дундуку: он знает всякие слова, и травы знает, и порчу снимает, може, он его излечит.

«Вот она, нищета-то и неве­же­ство! — думал молодой барин, грустно наклонив голову и шагая вниз по деревне. — Что мне делать с ним? Оста­вить его в этом поло­жении невоз­можно. Сослать на посе­ленье или в солдаты?» Он подумал об этом с удоволь­ствием, но вместе с том какое-то неясное сознание гово­рило ему, что-то нехо­рошо. Вдруг ему пришла мысль, которая очень обра­до­вала его «Взять во двор, — сказал он сам себе, — самому наблю­дать за ним, и крото­стью, и увеща­ниями, приучать к работе и исправ­лять его».

Вспомнив, что надо ещё зайти к бога­тому мужику Дутлову, Нехлюдов напра­вился к высокой и просторной избе посе­ре­дине деревни. По дороге он столк­нулся с высокой бабой лет сорока.

— Не пожа­луете ли к нам, батюшка?

Войдя вслед за нею в сени, Нехлюдов сел на кадушку, достал и закурил папи­росу.

— Лучше здесь посидим, потол­куем, — отвечал он на пригла­шение корми­лицы войти в избу. Корми­лица была ещё свежая и красивая женщина. В чертах лица её и особенно в больших черных глазах было большое сход­ство с лицом барина. Она сложила руки под зана­веской и, смело глядя на барина, начала гово­рить с ним:

— Что ж это, батюшка, зачем изво­лите к Дутлову жало­вать?

— Да хочу дело с ним завести, да лес купить вместе.

— Известно, батюшка, Дутловы люди сильные, и деньги должны быть.

— А много ли у него денег? — спросил барин.

— Да должны быть деньги. Да и старик-от — хозяин насто­ящий. И на ребят-то счастье. Как в дому насто­ящая голова есть, то и лад будет. Теперь старик стар­шего, Карпа, хочет хозя­ином в дому поста­вить. Карп-то хороший мужик, а все против старика хозя­ином не выйдет!

— Может Карп захочет заняться землей и рощами?

— Вряд ли, батюшка. Пока старик жив, так он главный. А старик побо­ится барину свои деньги объявить. Неравен час и всех денег решится…

— Да… — сказал Нехлюдов. краснея. — Прощай, корми­лица.

— Прощайте, батюшка ваше сиятель­ство. Покорно благо­дарим.

«Нейти ли домой?» — подумал Нехлюдов, подходя к воротам Дутловых и чувствуя какую-то неопре­де­ленную грусть и моральную уста­лость. Но в это время новые тесовые ворота отво­ри­лись, и пока­зался красивый, румяный бело­курый парень лет восем­на­дцати, в ямской одежде, ведя за собой тройку креп­ко­ногих косматых лошадей.

— Что, отец дома, Илья? — спросил Нехлюдов. «Нет, выдержу характер, пред­ложу ему, сделаю, что от меня зависит», — подумал Нехлюдов, заходя на просторный двор Дутлова. На дворе и под высо­кими наве­сами стояло много телег, саней, всякого крестьян­ского добра; голуби ворко­вали под широ­кими, проч­ными стро­пи­лами. В одном углу Карп и Игнат прила­жи­вали новую подушку под большую телегу. Все три сына Дутловы были почти на одно лицо. Меньшой, Илья, встре­тив­шийся Нехлю­дову в воротах, был без бороды, поменьше ростом, румянее и наряднее старших; второй, Игнат, был повыше ростом, почернее, имел бородку клином и, хотя был тоже в сапогах, ямской рубахе и пояр­ковой шляпе, не имел того празд­нич­ного, безза­бот­ного вида, как меньшой брат. Старший, Карп, был ещё выше ростом, носил лапти, серый кафтан, имел окла­ди­стую рыжую бороду и вид не только серьезный, но почти мрачный.

— Прика­жете батюшку послать, ваше сиятель­ство? — сказал он, подходя к барину и слегка и неловко кланяясь.

— Мне с тобой пого­во­рить нужно, — сказал Нехлюдов, отходя в другую сторону двора, с тем чтоб Игнат не мог слышать разго­вора. Само­уве­рен­ность и неко­торая гордость, и то, что сказала ему корми­лица, так смущали моло­дого барина, что ему трудно было решиться гово­рить о пред­по­ла­га­емом деле. Он чувствовал себя как будто вино­ватым, и ему каза­лось легче гово­рить с одним братом так, чтоб другой не слышал.

— Что, братья твои на почте ездят?

— Гоняем почту на трех тройках, а то Илюшка в извоз ходит. По край­ности кормимся лошадьми — и то слава Богу.

— Я вот что хочу вам пред­ло­жить: чем вам извозом зани­маться, чтоб только кормиться, наймите вы лучше землю у меня, да заве­дите хозяй­ство большое.

И Нехлюдов, увле­ченный своим планом о крестьян­ской ферме, стал объяс­нять мужику свое пред­по­ло­женье.

— Мы много довольны вашей мило­стью, — сказал Карп. — Землей зани­маться мужику лучше, чем с кнутиком ездить. Да поколи батюшка жив, что ж я думать могу.

— Проведи-ка меня, я пого­ворю с ним.

Согнутая небольшая фигурка старика с блестящей на солнце, открытой седой головой и плешью видне­лась около двери рубле­ного, крытого свежей соломой мшеника. Услышав скрип калитки, старик огля­нулся и, кротко-радостно улыбаясь, пошел навстречу барину.

В пчель­нике было так уютно, радостно, фигура старичка была так просто­душно-ласкова, что Нехлюдов мгно­венно забыл тяжелые впечат­ления утра, и его любимая мечта живо пред­ста­ви­лась ему. Он видел уже всех своих крестьян такими же бога­тыми, добро­душ­ными, как старик Дутлов, и все ласково и радостно улыба­лись ему, потому что ему одному были обязаны своим богат­ством и счастием.

— Не прика­жете ли сетку, ваше сиятель­ство? Теперь пчела злая, кусает, — сказал старик. — Меня пчела знает, не кусает.

— Так и мне не нужно. А вот я читал в книжке, — начал Нехлюдов, отма­хи­ваясь от пчелы, которая, забив­шись ему в волоса, жужжала под самым ухом, — что коли вощина прямо стоит, по жердочкам, то пчела раньше роится. Для этого делают такие улья из досок… с пере­кладин… — Нехлю­дову было больно: но по какому-то детскому само­любию ему не хоте­лось признаться в этом, и он, ещё раз отка­зав­шись от сетки, продолжал расска­зы­вать старичку о том устрой­стве ульев, про которое он читал в «Maison Rustique» [«Ферма»]; но пчела ужалила его в шею, и он сбился и замялся в средине рассуж­дения.

Старика пчелы не кусали, но Нехлюдов уж едва мог удер­жи­ваться от желания выбе­жать вон; пчелы местах в трех ужалили его и жужжали со всех сторон.

— Вот, ваше сиятель­ство, я просить вашу милость хотел, — продолжал старик, — об Осипе, корми­ли­цыном муже. Вот что ни год свою пчелу на моих молодых напу­щает, — говорил старик, не замечая ужимок барина.

— Хорошо, после, сейчас… — прого­ворил Нехлюдов и, не в силах уже более терпеть, отма­хи­ваясь обеими руками, выбежал в калитку.

— Землей поте­реть: оно ничего, — сказал старик, выходя на двор вслед за барином. Барин потер землею то место, где был ужален, краснея, быстро огля­нулся на Карпа и Игната, которые не смот­рели на него, и сердито нахму­рился.

— Что я насчет ребят хотел просить, ваше сиятель­ство, — сказал старик, как будто, или действи­тельно, не замечая гроз­ного вида барина. — Коли бы милость ваша была, ребят на оброк отпу­стить, так Илюшка с Игнатом в извоз бы пошли на все лето.

— Вот об этом-то я и хотел пого­во­рить с тобой, — сказал барин, обра­щаясь к старику и желая половчее навести его на разговор о ферме. — Оно не беда зани­маться честным промыслом, но мне кажется, что можно бы другое занятие найти; да и работа эта такая, что ездит молодой малый везде, изба­ло­ваться может, — прибавил он, повторяя слова Карпа. — Мало ли чем другим вы бы могли заняться дома: и землей и лугами…

— А что, ваше сиятель­ство, в избу не пожа­луете ли? — Сказал старик, низко кланяясь и мигая сыну. Илюшка рысью побежал в избу, а вслед за ним, вместе со стариком, вошел и Нехлюдов.

Изба была белая (с трубой), просторная, с пола­тями и нарами. Одна молодая, худо­щавая, с продол­го­ватым задум­чивым лицом женщина, жена Ильи, сидела на нарах и качала ногой зыбку; другая, плотная, крас­но­щёкая баба, хозяйка Карпа, перед печью крошила лук в дере­вянной чашке. Рябая бере­менная баба, закры­ваясь рукавом, стояла около печи. В избе, кроме солнеч­ного жара, было жарко от печи и пахло только что испе­ченным хлебом. С полатей с любо­пыт­ством погля­ды­вали вниз бело­курые головки двух парнишек и девочки, забрав­шихся туда в ожидании обеда. Нехлю­дову было радостно видеть это доволь­ство и вместе с тем было почему-то совестно перед бабами и детьми, которые все смот­рели на него. Он, краснея, сел на лавку.

— Что ж, батюшка Митрий Мико­лаич, как насчет ребят-то прика­жете? — сказал старик.

— Да я бы тебе сове­товал вовсе не отпус­кать их, а найти здесь им работу, — вдруг, собрав­шись с духом, выго­ворил Нехлюдов. — Я, знаешь, что тебе придумал: купи ты со мной пополам рощу в казенном лесу да ещё землю…

Кроткая улыбка вдруг исчезла на лице старика.

— Хорошо, кабы деньги были, отчего бы не купить, — сказал он.

— Да ведь есть у тебя деньги, что ж им так лежать? — наста­ивал Нехлюдов.

Старик вдруг пришел в сильное волнение; глаза его засвер­кали, плечи стало подер­ги­вать.

— Може, злые люди про меня сказали, — заго­ворил он дрожащим голосом, — так, верите Богу, окроме пятна­дцати целковых, что Илюшка привез, и нету ничего.

— Ну, хорошо, хорошо! — сказал барин, вставая с лавки. — Прощайте, хозяева.

«Боже мой! Боже мой! — думал Нехлюдов, направ­ляясь к дому, — неужели вздор были все мои мечты о цели и обязан­но­стях моей жизни? Отчего мне тяжело, грустно, как будто я недо­волен собой?» И он с необык­но­венной живо­стью пере­несся вооб­ра­же­нием на год назад.

Рано-рано утром он без цели вышел в сад, оттуда в лес, и долго бродил один, страдая избытком какого-то чувства и не находя выра­жения ему. Он пред­ставлял себе женщину, но какое-то высшее чувство гово­рило не то и застав­ляло его искать чего-то другого. То, каза­лось, откры­ва­лись ему законы бытия, но снова высшее чувство гово­рило не то. Он лег под деревом и стал смот­реть на прозрачные утренние облака, вдруг, без всякой причины, на глаза навер­ну­лись слезы. Пришла мысль, что любовь и добро и есть истина и счастье. Высшее чувство не гово­рило уже не то. «Итак, я должен делать добро, чтоб быть счаст­ливым», — думал он, и вся будущ­ность его уже не отвле­ченно, а в форме поме­щи­чьей жизни живо рисо­ва­лась пред ним.

Ему не надо искать призвание, у него есть прямая обязан­ность — крестьяне… «Я должен изба­вить их от бедности, дать обра­зо­вание, испра­вить пороки, заста­вить полю­бить добро… И за все это я, который буду делать это для собствен­ного счастия, я буду насла­ждаться благо­дар­но­стью их». И юное вооб­ра­жение рисо­вало ему ещё более обво­ро­жи­тельную будущ­ность: он, жена и старая тетка живут в полной гармонии…

«Где эти мечты? — думал теперь юноша, подходя к дому. — Вот уже больше года, что я ищу счастия на этой дороге, и что ж я нашел? Правду писала тетка, что легче самому найти счастие, чем дать его другим. Разве богаче стали мои мужики? Обра­зо­ва­лись или разви­лись они нрав­ственно? Нисколько. Им стало не лучше, а мне с каждым днем стано­вится все тяжелей. Я даром трачу лучшие годы жизни». Ему вспом­ни­лось, что денег уже не оста­лось, что со дня на день надо было ожидать описи имения. И вдруг так же живо пред­ста­ви­лась ему его москов­ская студен­че­ская комнатка, разго­воры с обожа­емым шест­на­дца­ти­летним другом, когда они разго­во­ри­лись о будущ­ности, ожида­ющей их. Тогда будущ­ность была полна насла­ждений, разно­об­разной деятель­ности, блеска, успехов и, несо­мненно, вела их обоих к лучшему, как тогда каза­лось, благу в мире — к славе. «Он уж идет по этой дороге, а я…»

Но он уже подходил к крыльцу дома, около кото­рого стояло человек десять мужиков и дворовых, дожи­дав­шихся барина. Нехлюдов выслушал все просьбы и жалобы и, посо­ве­товав одним, разо­брав других и обещав третьим, испы­тывая какое-то смешанное чувство уста­лости, стыда, бессилия и раска­яния, прошел в свою комнату.

В небольшой комнате, которую занимал Нехлюдов, стоял старый кожаный диван, несколько таких же кресел; раски­нутый старинный бостонный стол, на котором лежали бумаги, и старинный англий­ский рояль. Между окнами висело большое зеркало в старой позо­ло­ченной раме. На полу, около стола, лежали кипы бумаг, книг и счетов. Вообще вся комната имела бесха­рак­терный и беспо­ря­дочный вид; и этот живой беспо­рядок составлял резкую проти­во­по­лож­ность с чопорным старинно-барским убран­ством других комнат боль­шого дома. Войдя в комнату, Нехлюдов сердито бросил шляпу на стол и сел на стул, стоявший пред роялем.

— Что, завтра­кать будете, ваше сиятель­ство? — сказала вошедшая в это время высокая, смор­щенная старуха, в чепце, большом платке и ситцевом платье.

— Нет, не хочется, няня, — сказал он и снова заду­мался.

— Эх, батюшка Дмитрий Нико­лаич, что скучаете? День-день­ской один-одине­шенек. Хоть бы в город поехали или к соседям. Хоть бы к тетеньке поехал: она правду писала…

Нехлю­дову все стано­ви­лось грустнее и грустнее. Правой рукой он начал наиг­ры­вать на форте­пьяно. Затем придви­нулся ближе и стал играть в две руки. Аккорды, которые он брал, были не совсем правильны, но недо­ста­ющее он дополнял вооб­ра­же­нием.

Ему пред­став­ля­лась то пухлая фигура Давыдки Белого, его мать, то корми­лица, то русая головка его будущей жены, почему-то в слезах. То он видит Чуриса, его един­ствен­ного сына, то мать Юхванки, потом вспо­ми­нает бегство с пчель­ника. Вдруг ему пред­став­ля­ется тройка лошадей и красивая, сильная фигура Илюшки. Пред­ставил как ранним утром идет обоз, толсто­ногие сытые кони дружно тянут в гору. Вот и вечер. Обоз прибыл к посто­я­лому двору, вкусный ужин в жаркой избе. А вот и ночлег на пахучем сене. «Славно!» — шепчет себе Нехлюдов; и мысль: зачем он не Илюшка — тоже приходит ему.

Источник:Все шедевры мировой литературы в кратком изложении. Сюжеты и характеры. Русская литература XX века / Ред. и сост. В. И. Новиков. — М. : Олимп : ACT, 1997. — 896 с.




время формирования страницы 5.348 ms