Раковый корпус

Краткое содержание рассказа
Читается за 15 минут(ы)

Всех собрал этот страшный корпус — трина­дцатый, раковый. Гонимых и гони­телей, молча­ливых и бодрых, работяг и стяжа­телей — всех собрал и обез­личил, все они теперь только тяже­ло­больные, вырванные из привычной обста­новки, отверг­нутые и отверг­нувшие все привычное и родное. Нет у них теперь ни дома другого, ни жизни другой. Они приходят сюда с болью, с сомне­нием — рак или нет, жить или умирать? Впрочем, о смерти не думает никто, её нет. Ефрем, с забин­то­ванной шеей, ходит и нудит «Сики­верное наше дело», но и он не думает о смерти, несмотря на то что бинты подни­ма­ются все выше и выше, а врачи все больше отмал­чи­ва­ются, — не хочет он пове­рить в смерть и не верит. Он старожил, в первый раз отпу­стила его болезнь и сейчас отпу­стит. Русанов Николай Павлович — ответ­ственный работник, мечта­ющий о заслу­женной персо­нальной пенсии. Сюда попал случайно, если уж и надо в боль­ницу, то не в эту, где такие варвар­ские условия (ни тебе отдельной палаты, ни специ­а­ли­стов и ухода, подо­ба­ю­щего его поло­жению). Да и народец подо­брался в палате, один Оглоед чего стоит — ссыльный, грубиян и симу­лянт.

А Косто­глотов (Огло­едом его все тот же прони­ца­тельный Русанов назвал) и сам уже себя больным не считает. Двена­дцать дней назад приполз он в клинику не больным — умира­ющим, а сейчас ему даже сны снятся какие-то «расплыв­чато-приятные», и в гости горазд сходить — явный признак выздо­ров­ления. Так ведь иначе не могло и быть, столько уже перенес: воевал, потом сидел, инсти­тута не кончил (а теперь — трид­цать четыре, поздно), в офицеры не взяли, сослан навечно, да еще вот — рак. Более упря­мого, въед­ли­вого паци­ента не найти: болеет профес­сио­нально (книгу пата­на­томии прошту­ди­ровал), на всякий вопрос доби­ва­ется ответа от специ­а­ли­стов, нашел врача Маслен­ни­кова, который чудо-лекар­ством — чагой лечит. И уже готов сам отпра­виться на поиски, лечиться, как всякая живая тварь лечится, да нельзя ему в Россию, где растут удиви­тельные деревья — березы...

Заме­ча­тельный способ выздо­ров­ления с помощью чая из чаги (бере­зо­вого гриба) оживил и заин­те­ре­совал всех раковых больных, уставших, разу­ве­рив­шихся. Но не такой человек Косто­глотов Олег, чтобы все свои секреты раскры­вать этим свободным., но не наученным «мудрости жизненных жертв», не умеющим скинуть все ненужное, лишнее и лечиться...

Веривший во все народные лекар­ства (тут и чага, и иссык-куль­ский корень — аконитум), Олег Косто­глотов с большой насто­ро­жен­но­стью отно­сится ко всякому «науч­ному» вмеша­тель­ству в свой орга­низм, чем немало доса­ждает лечащим врачам Вере Корни­льевне Гангарт и Людмиле Афана­сьевне Донцовой. С последней Оглоед все поры­ва­ется на откро­венный разговор, но Людмила Афана­сьевна, «уступая в малом» (отменяя один сеанс лучевой терапии), с врачебной хитро­стью тут же пропи­сы­вает «небольшой» укол синэст­рола, лекар­ства, убива­ю­щего, как выяснил позднее Олег, ту един­ственную радость в жизни, что оста­лась ему, прошед­шему через четыр­на­дцать лет лишений, которую испы­тывал он всякий раз при встрече с Вегой (Верой Гангарт). Имеет ли врач право изле­чить паци­ента любой ценой? Должен ли больной и хочет ли выжить любой ценой? Не может Олег Косто­глотов обсу­дить это с Верой Гангарт при всем своем желании. Слепая вера Веги в науку натал­ки­ва­ется на уверен­ность Олега в силы природы, чело­века, в свои силы. И оба они идут на уступки: Вера Корни­льевна просит, и Олег выли­вает настой корня, согла­ша­ется на пере­ли­вание крови, на укол, уничто­жа­ющий, каза­лось бы, последнюю радость, доступную Олегу на земле. Радость любить и быть любимым.

А Вега прини­мает эту жертву: само­от­ре­чение настолько в природе Веры Гангарт, что она и пред­ста­вить себе не может иной жизни. Пройдя через четыр­на­дцать пустынь одино­че­ства во имя своей един­ственной любви, начав­шейся совсем рано и траги­чески оборвав­шейся, пройдя через четыр­на­дцать лет безумия ради маль­чика, назы­вав­шего её Вегой и погиб­шего на войне, она только сейчас полно­стью увери­лась в своей правоте, именно сегодня новый, закон­ченный смысл приоб­рела её много­летняя верность. Теперь, когда встречен человек, вынесший, как и она, на своих плечах годы лишений и одино­че­ства, как и она, не согнув­шийся под этой тяже­стью и потому такой близкий, родной, пони­ма­ющий и понятный, — стоит жить ради такой встречи!

Многое должен пере­жить и пере­ду­мать человек, прежде чем придет к такому пони­манию жизни, не каждому это дано. Вот и Зоенька, пчелка-Зоенька, как ни нравится ей Косто­глотов, не будет даже местом своим медсестры жерт­во­вать, а уж себя и подавно поста­ра­ется уберечь от чело­века, с которым можно тайком от всех цело­ваться в кори­дорном тупике, но нельзя создать насто­ящее семейное счастье (с детьми, выши­ва­нием мулине, поду­шеч­ками и еще многими и многими доступ­ными другим радо­стями). Одина­ко­вого роста с Верой Корни­льевной, Зоя гораздо плотней, потому и кажется крупнее, осани­стее. Да и в отно­ше­ниях их с Олегом нет той хруп­кости-недо­ска­зан­ности, которая царит между Косто­гло­товым и Гангарт. Как будущий врач Зоя (студентка медин­сти­тута) прекрасно пони­мает «обре­чен­ность» боль­ного Косто­гло­това. Именно она раскры­вает ему глаза на тайну нового укола, пропи­сан­ного Донцовой. И снова, как пуль­сация вен, — да стоит ли жить после такого? Стоит ли?..

А Людмила Афана­сьевна и сама уже не убеж­дена в безупреч­ности науч­ного подхода. Когда-то, лет пятна­дцать — двадцать назад, спасшая столько жизней лучевая терапия каза­лась методом универ­сальным, просто находкой для врачей-онко­логов. И только теперь, последние два года, стали появ­ляться больные, бывшие паци­енты онко­ло­ги­че­ских клиник, с явными изме­не­ниями на тех местах, где были приме­нены особенно сильные дозы облу­чения. И вот уже Людмиле Афана­сьевне прихо­дится писать доклад на тему «Лучевая болезнь» и пере­би­рать в памяти случаи возврата «луче­виков». Да и её собственная боль в области желудка, симптом, знакомый ей как диагносту-онко­логу, вдруг пошат­нула прежнюю уверен­ность, реши­тель­ность и власт­ность. Можно ли ставить вопрос о праве врача лечить? Нет, здесь явно Косто­глотов не прав, но и это мало успо­ка­и­вает Людмилу Афана­сьевну. Угне­тен­ность — вот то состо­яние, в котором нахо­дится врач Донцова, вот что действи­тельно начи­нает сбли­жать её, такую недо­ся­га­емую прежде, с её паци­ен­тами. «Я сделала, что могла. Но я ранена и падаю тоже».

Уже спала опухоль у Руса­нова, но ни радости, ни облег­чения не приносит ему это изве­стие. Слишком о многом заста­вила заду­маться его болезнь, заста­вила оста­но­виться и осмот­реться. Нет, он не сомне­ва­ется в правиль­ности прожитой жизни, но ведь другие-то могут не понять, не простить (ни анонимок, ни сигналов, посы­лать которые он просто был обязан по долгу службы, по долгу чест­ного граж­да­нина, наконец). Да не столько его волно­вали другие (например, Косто­глотов, да что он вообще в жизни-то смыслит: Оглоед, одно слово!), сколько собственные дети: как им все объяс­нить? Одна надежда на дочь Авиету: та правильная, гордость отца, умница. Тяжелее всего с сыном Юркой: слишком уж он довер­чивый и наивный, бесхре­бетный. Жаль его, как жить-то такому бесха­рак­тер­ному. Очень напо­ми­нает это Руса­нову один из разго­воров в палате, еще в начале лечения. Главным оратором был Ефрем: пере­став зудеть, он долго читал какую-то книжечку, подсу­нутую ему Косто­гло­товым, долго думал, молчал, а потом и выдал: «Чем жив человек?» Доволь­ствием, специ­аль­но­стью, родиной (родными местами), воздухом, хлебом, водой — много разных пред­по­ло­жений посы­па­лось. И только Николай Павлович уверенно отче­канил: «Люди живут идей­но­стью и обще­ственным благом». Мораль же книги, напи­санной Львом Толстым, оказа­лась совсем «не наша». Лю-бо-вью... За кило­метр несет слюн­тяй­ством! Ефрем заду­мался, затос­ковал, так и ушел из палаты, не проронив больше ни слова. Не так очевидна пока­за­лась ему неправота писа­теля, имя кото­рого он раньше-то и не слыхивал. Выпи­сали Ефрема, а через день вернули его с вокзала обратно, под простыню. И совсем тоск­ливо стало всем, продол­жа­ющим жить.

Вот уж кто не соби­ра­ется подда­ваться своей болезни, своему горю, своему страху — так это Демка, впиты­ва­ющий все, о чем бы ни гово­ри­лось в палате. Много пережил он за свои шест­на­дцать лет: отец бросил мать (и Демка его не обви­няет, потому как она «скур­ви­лась»), матери стало совсем не до сына, а он, несмотря ни на что, пытался выжить, выучиться, встать на ноги. Един­ственная радость оста­лась сироте — футбол. За нее он и пострадал: удар по ноге — и рак. За что? Почему? Мальчик со слишком уж взрослым лицом, тяжелым взглядом, не талант (по мнению Вадима, соседа по палате), однако очень стара­тельный, вдум­чивый. Он читает (много и бестол­ково), зани­ма­ется (и так слишком много пропу­щено), мечтает посту­пить в институт, чтобы созда­вать лите­ра­туру (потому что правду любит, его «обще­ственная жизнь очень разжи­гает»). Все для него впервые: и рассуж­дения о смысле жизни, и новый необычный взгляд на религию (тети Стефы, которой и попла­каться не стыдно), и первая горькая любовь (и та — боль­ничная, безыс­ходная). Но так сильно в нем желание жить, что и отнятая нога кажется выходом удачным: больше времени на учебу (не надо на танцы бегать), пособие по инва­лид­ности будешь полу­чать (на хлеб хватит, а без сахара обой­дется), а главное — жив!

А любовь Демкина, Асенька, пора­зила его безупречным знанием всей жизни. Как будто только с катка, или с танц­пло­щадки, или из кино заско­чила эта девчонка на пять минут в клинику, просто прове­риться, да здесь, за стенами рако­вого, и оста­лась вся её убеж­ден­ность. Кому она теперь такая, одно­грудая, нужна будет, из всего её жизнен­ного опыта только и выхо­дило: незачем теперь жить! Демка-то, может быть, и сказал зачем: что-то надумал он за долгое лечение-учение (жизненное учение, как Косто­глотов наставлял, — един­ственно верное учение), да не скла­ды­ва­ется это в слова.

И оста­ются позади все купаль­ники Асень­кины нена­де­ванные и некуп­ленные, все анкеты Руса­нова непро­ве­ренные и недо­пи­санные, все стройки Ефре­мовы неза­вер­шенные. Опро­ки­нулся весь «порядок мировых вещей». Первое сживание с болезнью разда­вило Донцову, как лягушку. Уже не узнает доктор Орещенков своей любимой ученицы, смотрит и смотрит на её расте­рян­ность, понимая, как совре­менный человек беспо­мощен перед ликом смерти. Сам Дорми­донт Тихо­нович за годы врачебной прак­тики (и клини­че­ской, и консуль­та­тивной, и частной прак­тики), за долгие годы потерь, а в особен­ности после смерти его жены, как будто понял что-то свое, иное в этой жизни. И прояви­лось это иное прежде всего в глазах доктора, главном «инстру­менте» общения с боль­ными и учени­ками. Во взгляде его, и по сей день внима­тельно-твердом, заметен отблеск какой-то отре­чен­ности. Ничего не хочет старик, только медной дощечки на двери и звонка, доступ­ного любому прохо­жему. От Людочки же он ожидал большей стой­кости и выдержки.

Всегда собранный Вадим Зацырко, всю свою жизнь бояв­шийся хотя бы минуту провести в бездей­ствии, месяц лежит в палате рако­вого корпуса. Месяц — и он уже не убежден в необ­хо­ди­мости совер­шить подвиг, достойный его таланта, оста­вить людям после себя новый метод поиска руд и умереть героем (двадцать семь лет — лермон­тов­ский возраст!).

Всеобщее уныние, царившее в палате, не нару­ша­ется даже пест­ротой смены паци­ентов: спус­ка­ется в хирур­ги­че­скую Демка и в палате появ­ля­ются двое новичков. Первый занял Демкину койку — в углу, у двери. Филин — окре­стил его Павел Нико­ла­евич, гордый сам своей прони­ца­тель­но­стью. И правда, этот больной похож на старую, мудрую птицу. Очень сутулый, с лицом изно­шенным, с выпук­лыми отеч­ными глазами — «палатный молчальник»; жизнь, кажется, научила его только одному: сидеть и тихо выслу­ши­вать все, что гово­ри­лось в его присут­ствии. Библио­те­карь, закон­чивший когда-то сель­хоз­а­ка­демию, боль­шевик с семна­дца­того года, участник граж­дан­ской войны, отрек­шийся от жизни человек — вот кто такой этот одинокий старик. Без друзей, жена умерла, дети забыли, еще более одиноким его сделала болезнь — отвер­женный, отста­и­ва­ющий идею нрав­ствен­ного соци­а­лизма в споре с Косто­гло­товым, прези­ра­ющий себя и жизнь, прове­денную в молчании. Все это узнает любивший слушать и слышать Косто­глотов одним солнечным весенним днем... Что-то неожи­данное, радостное теснит грудь Олегу Косто­гло­тову. Нача­лось это нака­нуне выписки, радо­вали мысли о Веге, радо­вало пред­сто­ящее «осво­бож­дение» из клиники, радо­вали новые неожи­данные изве­стия из газет, радо­вала и сама природа, прорвав­шаяся, наконец, яркими солнеч­ными день­ками, зазе­ле­невшая первой несмелой зеленью. Радо­вало возвра­щение в вечную ссылку, в милый родной Уш-Терек. Туда, где живет семья Кадминых, самых счаст­ливых людей из всех, кого встречал он за свою жизнь. В его кармане две бумажки с адре­сами Зои и Веги, но непе­ре­но­симо велико для него, много пере­жив­шего и от многого отка­зав­ше­гося, было бы такое простое, такое земное счастье. Ведь есть уже необык­но­венно-нежный цветущий урюк в одном из двориков поки­да­е­мого города, есть весеннее розовое утро, гордый козел, анти­лопа нильгау и прекрасная далекая звезда Вега... Чем люди живы.

Источник:Все шедевры мировой литературы в кратком изложении. Сюжеты и характеры. Русская литература XX века / Ред. и сост. В. И. Новиков. — М. : Олимп : ACT, 1997. — 896 с.





время формирования страницы 89.031 ms