Окаянные дни

Краткое содержание рассказа
Читается за 11 минут(ы)

В 1918–1920 годы Бунин запи­сывал в форме днев­ни­ковых заметок свои непо­сред­ственные наблю­дения и впечат­ления от событий в России того времени. Вот несколько фраг­ментов:

Москва, 1918г.

1 января (старого стиля). Кончился этот проклятый год. Но что дальше? Может, нечто еще более ужасное. Даже наверное так...

5 февраля. С первого февраля прика­зали быть новому стилю. Так что по-ихнему уже восем­на­дцатое...

6 февраля. В газетах — о начав­шемся наступ­лении на нас немцев. Все говорят:

«Ах, если бы!». На Петровке монахи колют лед. Прохожие торже­ствуют, злорад­ствуют: «Ага! Выгнали! Теперь, брат, заставят!»

Далее даты опус­каем. В вагон трамвая вошел молодой офицер и, покраснев, сказал, что он «не может, к сожа­лению, запла­тить за билет». Приехал Дерман, критик, — бежал из Симфе­ро­поля. Там, говорит, «неопи­су­емый ужас», солдаты и рабочие «ходят прямо по колено в крови». Какого-то старика-полков­ника живьем зажа­рили в паро­возной топке. «Еще не настало время разби­раться в русской рево­люции беспри­страстно, объек­тивно...» Это слышишь теперь поми­нутно. Но насто­ящей беспри­страст­ности все равно никогда не будет А главное: наша «пристраст­ность» будет ведь очень и очень дорога для буду­щего исто­рика. Разве важна «страсть» только «рево­лю­ци­он­ного народа»? А мы-то что ж, не люди, что ли? В трамвае ад, тучи солдат с мешками — бегут из Москвы, боясь, что их пошлют защи­щать Петер­бург от немцев. Встретил на Повар­ской маль­чишку-солдата, оборван­ного, тощего, паскуд­ного и вдре­безги пьяного. Ткнул мне мордой в грудь и, отшат­нув­шись назад, плюнул на меня и сказал: «Деспот, сукин сын!» На стенах домов кем-то расклеены афиши, улича­ющие Троц­кого и Ленина в связи с немцами, в том, что они немцами подкуп­лены. Спра­шиваю Клестова: «Ну, а сколько же именно эти мерзавцы полу­чили?» «Не беспо­кой­тесь, — ответил он с мутной усмешкой, — поря­дочно...» Разговор с поло­те­рами:

 — Ну, что же скажете, господа, хоро­шень­кого?

 — Да что скажешь. Все плохо.

 — А что, по-вашему, дальше будет?

 — А Бог знает, — сказал курчавый. — Мы народ темный... Что мы знаем? То и будет: напу­стили из тюрем преступ­ников, вот они нами и управ­ляют, а их надо не выпус­кать, а давно надо было из пога­ного ружья расстре­лять. Царя ссадили, а при нем подоб­ного не было. А теперь этих боль­ше­виков не сопрешь. Народ ослаб... Их и всего-то сто тысяч набе­рется, а нас сколько милли­онов, и ничего не можем. Теперь бы казенку открыть, дали бы нам свободу, мы бы их с квартир всех по клокам раста­щили«.

Разговор, случайно подслу­шанный по теле­фону:

 — У меня пятна­дцать офицеров и адъютант Кале­дина. Что делать?

 — Немед­ленно расстре­лять.

Опять какая-то мани­фе­стация, знамена, плакаты, музыка — и кто в лес, кто по дрова, в сотни глоток: «Вставай, поды­майся, рабочай народ!». Голоса утробные, перво­бытные. Лица у женщин чуваш­ские, мордов­ские, у мужчин, все как на подбор, преступные, иные прямо саха­лин­ские. Римляне ставили на лица своих каторж­ников клейма: «Сауе гигет». На эти лица ничего не надо ставить, и без всякого клейма все видно. Читали статейку Ленина. Ничтожная и жуль­ни­че­ская — то интер­на­ционал, то «русский нацио­нальный подъем». «Съезд Советов». Речь Ленина. О, какое это животное! Читал о стоящих на дне моря трупах, — убитые, утоп­ленные офицеры. А тут «Музы­кальная таба­керка». Вся Лубян­ская площадь блестит на солнце. Жидкая грязь брызжет из-под колес. И Азия, Азия — солдаты, маль­чишки, торг пряни­ками, халвой, мако­выми плит­ками, папи­ро­сами... У солдат и рабочих, то и дело грохо­чущих на грузо­виках, морды торже­ству­ющие. В кухне у П. солдат, толсто­мордый... Говорит, что, конечно, соци­а­лизм сейчас невоз­можен, но что буржуев все-таки надо пере­ре­зать.

Одесса. 1919 г.

12 апреля (старого стиля). Уже почти три недели с дня нашей поги­бели. Мертвый, пустой порт, мертвый, зага­женный город-Письмо из Москвы... от 10 августа пришло только сегодня. Впрочем, почта русская кончи­лась уже давно, еще летом 17 года: с тех самых пор, как у нас впервые, на евро­пей­ский лад, появился «министр почт и теле­графов...». Тогда же появился впервые и «министр труда» — и тогда же вся Россия бросила рабо­тать. Да и сатана Каиновой злобы, крово­жад­ности и самого дикого само­управ­ства дохнул на Россию именно в те дни, когда были провоз­гла­шены брат­ство, равен­ство и свобода. Тогда сразу насту­пило исступ­ление, острое умопо­ме­ша­тель­ство. Все орали друг на друга за малейшее проти­во­речие: «Я тебя арестую, сукин сын!».

Часто вспо­минаю то него­до­вание, с которым встре­чали мои будто бы сплошь черные изоб­ра­жения русского народа. ...И кто же? Те самые, что вскорм­лены, вспоены той самой лите­ра­турой, которая сто лет позо­рила буквально все классы, то есть «попа», «обыва­теля», меща­нина, чинов­ника, поли­цей­ского, поме­щика, зажи­точ­ного крестья­нина — словом, вся и всех, за исклю­че­нием какого-то «народа» — безло­шад­ного, конечно, — и босяков.

Сейчас все дома темны, в темноте весь город, кроме тех мест, где эти разбой­ничьи притоны, — там пылают люстры, слышны бала­лайки, видны стены, увешанные черными знаме­нами, на которых белые черепа с надпи­сями: «Смерть, смерть буржуям!»

Говорит, кричит, заикаясь, со слюной во рту, глаза сквозь криво висящее пенсне кажутся особенно ярост­ными. Галстучек высоко вылез сзади на грязный бумажный ворот­ничок, жилет донельзя запа­ко­щенный, на плечах кургу­зого пиджачка — перхоть, сальные жидкие волосы вскло­ко­чены... И меня уверяют, что эта гадюка одер­жима будто бы «пламенной, безза­ветной любовью к чело­веку», «жаждой красоты, добра и спра­вед­ли­вости»!

Есть два типа в народе. В одном преоб­ла­дает Русь, в другом — Чудь. Но и в том и в другом есть страшная пере­мен­чи­вость настро­ений, обликов, «шаткость», как гово­рили в старину. Народ сам cказал про себя: «из нас, как из древа, — и дубина, и икона», — в зави­си­мости от обсто­я­тельств, от того, кто это древо обра­ба­ты­вает: Сергий Радо­неж­ский или Емелька Пугачев.

«От победы к победе — новые успехи доблестной Красной Армии. Расстрел 26 черно­со­тенцев в Одессе...»

Слыхал, что и у нас будет этот дикий грабеж, какой уже идет в Киеве, — «сбор» одежды и обуви... Но жутко и днем. Весь огромный город не живет, сидит по домам, выходит на улицу мало. Город чувствует себя заво­е­ванным как будто каким-то особым народом, который кажется гораздо более страшным, чем, я думаю, каза­лись нашим предкам пече­неги. А заво­е­ва­тель шата­ется, торгует с лотков, плюет семеч­ками, «кроет матом». По Дери­ба­сов­ской или движется огромная толпа, сопро­вож­да­ющая для развле­чения гроб какого-нибудь жулика, выда­ва­е­мого непре­менно за «павшего борца» (лежит в красном гробу...), или чернеют бушлаты игра­ющих на гармонях, пляшущих и вскри­ки­ва­ющих матросов: «Эх, яблочко, куда котишься!»

Вообще, как только город стано­вится «красным», тотчас резко меня­ется толпа, напол­ня­ющая улицы. Совер­ша­ется некий подбор лиц... На этих лицах прежде всего нет обыден­ности, простоты. Все они почти сплошь резко оттал­ки­ва­ющие, пуга­ющие злой тупо­стью, каким-то угрюмо-холуй­ским вызовом всему и всем.

Я видел Марсово Поле, на котором только что совер­шили, как некое тради­ци­онное жерт­во­при­но­шение рево­люции, комедию похорон будто бы павших за свободу героев. Что нужды, что это было, собственно, изде­ва­тель­ство над мерт­выми, что они были лишены чест­ного христи­ан­ского погре­бения, зако­ло­чены в гроба почему-то красные и проти­во­есте­ственно зако­паны в самом центре города живых.

Из «Изве­стий» (заме­ча­тельный русский язык): «Крестьяне говорят, дайте нам коммуну, лишь бы избавьте нас от кадетов...»

Подпись под плакатом: «Не зарись, Деникин, на чужую землю!»

Кстати, об одес­ской чрез­вы­чайке. Там теперь новая манера пристре­ли­вать — над клозетной чашкой.

«Преду­пре­ждение» в газетах: «В связи с полным исто­ще­нием топлива, элек­три­че­ства скоро не будет». Итак, в один месяц все обра­бо­тали: ни фабрик, ни железных дорог, ни трам­ваев, ни воды, ни хлеба, ни одежды — ничего!

Вчера поздно вечером, вместе с «комис­саром» нашего дома, явились изме­рять в длину, ширину и высоту все наши комнаты «на предмет уплот­нения проле­та­ри­атом».

Почему комиссар, почему трибунал, а не просто суд? Все потому, что только под защитой таких священно-рево­лю­ци­онных слов можно так смело шагать по колено в крови...

В крас­но­ар­мейцах главное — распу­щен­ность. В зубах папи­роска, глаза мутные, наглые, картуз на затылок, на лоб падает «шевелюр». Одеты в какую-то сборную рвань. Часовые сидят у входов рекви­зи­ро­ванных домов в креслах в самых изло­манных позах. Иногда сидит просто босяк, на поясе брау­нинг, с одного боку висит немецкий тесак, с другого кинжал.

Призывы в чисто русском духе: «Вперед, родные, не считайте трупы!»

В Одессе расстре­ляно еще 15 человек (опуб­ли­кован список). Из Одессы отправ­лено «два поезда с подар­ками защит­никам Петер­бурга», то есть с продо­воль­ствием (а Одесса сама дохнет с голоду).

Р. S. Тут обры­ва­ются мои одес­ские заметки. Листки, следу­ющие за этими, я так хорошо закопал в одном месте в землю, что перед бегством из Одессы, в конце января 1920 года, никак не мог найти их.

Источник:Все шедевры мировой литературы в кратком изложении. Сюжеты и характеры. Русская литература XX века / Ред. и сост. В. И. Новиков. — М. : Олимп : ACT, 1997. — 896 с.


время формирования страницы 2.247 ms